В конце мая ходить в школу становится невыносимо. Снег давно исчез, нет уже огромных куч, натолканных трактором. Молодая трава незаметно явилась на свет и зелень ее сразу преобразила улицы, словно сменили декорации. Стало уютно и нежность появилась в пейзаже двора. В воздухе разлилось свежее тепло, особенно после уроков это чувствуешь, когда солнце нагревается: уже и куртку в руках несешь. Худые ветки округлились и деревья обрели полноту. Выходишь утром из подъезда и птицы кругом орут, особенно воробьи стараются. И идти-то быстро не получается, да и вообще в школу идти не хочется. Надо уже в лес как-то, к воде ближе, к речке какой-нибудь. Да и какая учеба летом! Это зимой, ладно, быстрей бы доползти по снегу, да и в тепло, хоть какое. А сейчас идешь и все замечаешь: одуванчики, оставляющие желтый след на губах, когда проговариваешь волшебное заклинание: ути-ути-ути, чтобы мелкие букашки повылезали; пчелы на ромашки присаживаются и шатают их своим телом; бабочки воздушные, как салфетки, порхают; жук чего-то там выискивает, бормоча себе под нос, как старый дед. Наклоняешься к самой траве и оказываешься в незнакомом лесу, непроходимом. Вон и мурашик, с трудом преодолевая препятствия, тащит дубину, раз в десять больше его, а кажется, что она сама передвигается, а он только держится за один конец. Нет же, он тащит, пыхтит при этом еще. И пара друзей подключились, помогают ему, сзади бревно обхватили. Товарищи вовремя подоспели, теперь дубина быстрее передвигается. Как ловко они обходят лесины травы высокой, всякие коряги, ветки, наваленные кругом - лес ведь. Иной раз поднимут свое бревно за один конец, а на другом мурашик повис, усиками шевеля, может, он им подсказывает куда тащить надо. А на другой поляне муху разделывают всем скопом: обступили ее, ползают по ней, как по законной жертве. Вот крыло оторвали, откусили и сразу кто-то волокет его, воздушное, как рабочий кровельное железо. Остальные муравьи ползают по ней, мухе, живой еще, туда-сюда, кажется, бессмысленно как-то. Но нет же, есть порядок, есть какая-то всевышняя логика, чувствуется. Муха уменьшается на глазах, да это уже и не муха – инвалид какой-то: лапы отгрызли – тащат, голову вот уже отпиливают, и ее тут же подхватывают. Мурашики работают сосредоточенно и складно – залюбуешься. Какая сегодня учеба... Учителя-то ведь тоже не дураки. Ну, проведут урок какой-нибудь, классная оценки за год объявит, ну, линейка – обязательно. Завуч скажет, что б мы не хулиганили на каникулах, никуда что б не попадали, что б набирались сил и со свежими, так скать, силами, приступили к новому учебному году. Можно потерпеть. А вот завтра, сейчас вот – каникулы, свобода. Из школы идешь уже быстро, да с пацанами приходится схлестнуться портфелями да мешками для обуви. И учебники, ненужные сейчас, разлетаются по всей улице, да и тетрадки тоже. Хорошо если одежда цела останется. Прибегаешь домой потный весь, возбужденный, портфель под кровать зашвыриваешь, - все! Свобода.
А вот вечером я внимательно собираю рюкзак. Потому что завтра я еду в деревню. Фонарик, железная коробочка со стеклянным глазом, перочинный ножик, рубашка, штаны, книга «Витя Малеев в школе и дома». Гостинцы дедушке я утром уложу. А сейчас спать. Спать я укладываюсь рано, чтобы быстро уснуть, и чтобы завтра быстрей наступило. А уснуть-то никак не получается. Я верчусь туда-сюда, прогоняю мысли… приберегаю мысли о завтрашней поездке, а потом, все-таки, затихаю, вроде… а мамка меня за плечо трогает: «Вась, вставай, Вась, ехать пора, опоздаем дак.» Я нехотя сползаю с кровати, натягиваю штаны. А папка уже мечется по комнате: «Ну, Муза, ну давай, чо ты там шаперишься.» Он уже, оказывается, три раза покурил в форточку, а теперь не знает что делать. Мама, правда, там что-то копошится, перекладывает из сумки в рюкзак что-то, она всегда тщательно все делает. И меня отправляют на улицу, что б я не мешался (не путался) под ногами. Выйдя во двор, я замечаю, что уже давно лето гудит: птицы кричат на все голоса, шмель пролетел жужжащий, большой, и листья на березе покачиваются. Пацанов никаких нет, да мне сейчас и не до них, я должен ждать. Папка выскакивает заполошенный, хватает меня за руку: «Пошли. Пусть эта шаперя дома остается.» Я подчиняюсь, но все же оглядываюсь: мамка должна вот-вот появиться, не можем же мы без нее уехать. Проходим мимо кочегарки, где высоченная труба, на которую мы с пацанами лазим, доказывая друг другу свою смелость. Вот детсад уже проходим, где мы всегда курим на веранде, прячась от всех, пока нас не выгонит сторож. А мамка только-только появилась, и я начинаю умышленно плестись, а отец тянет меня за руку, чуть не отрывая ее совсем: злость его, видимо, еще не кончилась. Тогда я начинаю скулить: «Па-ап, там же мамка… идет вон за нами, ну, пап.» «Ну, и иди к ней,» - ревниво бросая мою руку, отец вырывается вперед. Но потом все же замедляет шаг. Мамка догоняет нас, точнее, мы даем ей возможность нас догнать, и с виноватым видом пристраивается: «Ну что ты, Саш, вечно психуешь, надо же было все уложить как следует, сам накидал там всего.» И мне становится хорошо: помирились, вроде, я не люблю когда они ссорятся.
До вокзала мы доезжаем на троллейбусе, который проносится мимо деревянных домишек: там все остановки пустые. Папка уже забрал у нас все сумки и чемоданы, и мы подходим к величественному зданию вокзала, по бокам которого высятся каменные флаги и бюсты наших главных вождей: Ленина, с головой без волос, похожего на моего дедушку, и строгого грузина с большими усами. Так мне папка сказал, когда я спросил кто это такие. Только одно я не понимал: почему вожди без перьев на головах и почему у них нет в руках топориков. Я видел вождей в кино, они там все с топориками, и на лицах у них красивые узоры нарисованы. А когда я поделился своими соображениями с папкой, он резко ответил: «У них свои вожди, а у нас свои.» У кого «у них» я уточнять не стал.
В огромном высоком зале множество людей, как на демонстрации. Только здесь все были в какой-то невообразимой толчее, суетливой и сердитой, с чемоданами, сумками, а на 1-ое мая все в стройных шеренгах, как в школе на линейке, радостные и орущие: «Да здравствует..!Ур-ра-а.» Папка сказал нам серьезно и строго: «Стойте тут», а сам кинулся на людей, стоящих возле полукруглого окошечка «КАССА», кого-то обнимая, кому-то что-то объясняя, махая руками и показывая на нас. И потом исчез в этих людях. Мамка смотрела на наши сумки и рюкзаки, потому что папка так сказал, а я искал его, маленького, в этих плащах-пиджаках, но пока не находил. Там, главное, должна виднеться его фуражка в клетку, но не как у Олега Попова по телевизору, а поменьше и поскромнее. Но вот папка как-то выныривает из всех людей, высоко подняв руку, в которой я замечаю коричневые картонки, похожие на доминушки. Он торжествующе подходит к нам, уставшим и присмиревшим, и возглашает: «Достал! Поехали». Мы, счастливые, выходим через массивные двери, с толстыми, как топорище, круглыми поручнями. Здесь стоят длинные железные бараки и люди в них забираются, и там исчезают. И другие люди тоже забираются по лестнице, передавая друг другу чемоданы, и я думаю: вот и мы тоже туда залезем, и я буду ехать и смотреть в окно, а красивый и страшный вокзал останется здесь. Но папка хватает меня за руку и тащит к будке стеклянной: «Бери что хочешь». Я пытаюсь разглядеть что там можно взять: книжки, альбомы, значки, ножички, блестящие штучки какие-то, снизу мне многое не видно, успеваю заметить еще раскраску, и говорю: «Вот эту...» - и указываю на цветную тетрадочку. Отец бросает: «Бери», - и я срочно беру, пока он не передумал. Папка торопливо запихивает ворох газет, пихает их в пиджак, ищет рукой мою ладошку и отрывает меня от волшебной будки, тащит опять, а я еще не все там успел рассмотреть. Мы идем вдоль домиков с окошками и папка почти кричит: «Наш! Вот наш вагон». Он сначала подталкивает мамку, подает ей наши сумки и рюкзаки, резко подхватывает меня и забрасывает в железный дом. Здесь тесно и узко, и люди толкаются. Папка подталкивает меня на округлое деревянное сиденье, похожее на скамейку в парке, а мамка уже здесь принимает меня, усаживает, и папка выдыхает: «Ну, слава Богу. Поехали». И вдруг все вздрагивает, страшно гремя, и вокзал потихонечку поплыл. А вот и моя стеклянная будка, где я не успел рассмотреть столько интересных вещей. Но зато у меня есть раскраска. И я ее достаю. Мамка дает мне конфету, на ней корова нарисована, это моя любимая конфета, мамка это знает. «Гостинцы... бабушке... родне... пусть ребенок поест – не убудет», - слышу я и, кажется, засыпаю. Да нет, надо же смотреть в окно, ведь мы же едем, надо все увидеть: кирпичные длинные дома, елки, лес, небо, пруд, в воде я, плыву, так легко, даже не делаю ничего руками, и поднялся над прудом, там сосны большие растут, а я уже выше их, и не боюсь упасть, какая-то сила несет меня и опускает, и подымает опять вверх.
...
Горбатый мужик висит передо мной. Страшный. Вон еще один висит рядом, и еще. Они висят спиной ко мне, лиц я не вижу, только выпяченные горбы, и не шевелятся. Трогаю что-нибудь руками и нащупываю одеяло, значит, можно укрыться и спрятаться. Но если я под одеялом, значит, я в своей постели. Наконец я догадываюсь, что страшные горбуны это одежда, она висит на стенке, там вешалка. Я приглядываюсь: папкино пальто с коричневым воротником, фуфайка рабочая, мамкино пальто, тоже темное и с меховым воротником, в который я всегда утыкаюсь, когда мама приходит с работы, и от нее пахнет улицей; Вовкино пальто, и мое тоже где-то висит. Эти польта всегда пугают меня, когда свет выключают и надо засыпать. Поэтому я жду, когда папка встанет покурить в форточку, и чиркнет спичкой, и осветит весь дом факелом. И тогда не страшно. Но длится это несколько секунд. Огонь потухает, доносится запах дыма папкиного, и я могу подышать тоже, покурить вместе с ним. Я проснулся. Это висит одежда. Думаю: что-то важное сегодня должно быть, что-то особенное должно произойти, предчувствие счастья какого-то. Заево! вот что. Я сегодня поеду в Заево. Отбрасываю одеяло, быстро одеваюсь. Рюкзак. Главное, проверить рюкзак, все ли там на месте. Фонарик, ножик, два крючка, леска, намотанная на картонку, поплавок, пластмассовый, красно-белый (таких в деревне ни у кого нет, потому что они делают сами из пенопласта или из пробки от вина). Все это важные вещи. Но главное – гостинцы дедушке. Колбаса краковская, два кольца, сыр российский, полкруга – половинка толстой луны, рыба копченая, пахучая, холодного копчения и горячего копчения (дед ее очень любит) - пять штук, две банки сгущенного молока (мамка где-то достала, и я сохранил), кусок халвы - большой серый камень, две пачки индийского чая, со слоном на картинке. Кажется, все. Надо присесть на дорожку, так мамка говорит, и выходить. На улице лето. Трава новенькая, нежная, но разве это трава. Вот в Заеве... Я торжественно иду на остановку троллейбуса. Надо как-то все запомнить, ведь не увижу я этого - целых три месяца. Вот наша городская деревенька, затесавшаяся среди пятиэтажек. Здесь деревянные тротуары, как в Заеве, они всегда скрипят по-разному. А зимой с крыш домов выходит пахучий дым. В дальнем доме живет баба Яга, мы ее боимся, если она посмотрит на кого. Всегда что-то бурчит при этом: нам кажется, что она колдует. Во втором доме сидит за окном старушка; она делает знак правой рукой: сверху-вниз, справа-налево, и улыбается по-доброму. Мы думаем, что это что-то хорошее. А дедушка сидит на лавочке, и во рту у него длиннющая самокрутка из газеты. А вот в этом доме уже никто не живет, но стекла еще не выбиты и яблоня осталась, и мы там воруем яблоки. А здесь матерятся два здоровенных мужика. Они во дворе пилят какие-то доски и всегда гоняют нас. У них скворечников больше всех на деревне, а на сосне за огородом живет шустрая белка. Мы с пацанами ходим смотреть на нее и иногда кормим. Только она ждет на сосне, когда мы отойдем. Потом спускается вниз головой, растопырив лапки. И прохожу по заросшему парку, больше похожего на лес. Здесь мы жгем костер и печем картошку, ну, и курим, конечно. А вот к-тр «Восток», куда мы прорываемся на запрещенные фильмы до 16-ти. И здесь остановка. Троллейбус везет меня через весь город, и я как бы прощаюсь с ним, и даже жалею его: вот ты тут остаешься, будешь шуметь и дымить, а я вот еду в деревню, в такое место, где... все по-другому. Нет там троллейбусов-проводов, кинотеатров и уличных фонарей по вечерам. Там деревянные избы, и елки, и пруд. Там есть коровы и лошади. Там дедушка и кот Васька. Вечером там красное солнце над лесом. А ночью луна и яркие звезды. И я их теперь всех жалею, всех встречных людей: они торопятся вечно, пыхтят, читают газеты и ничего не знают про Заево. На вокзале много-много людей, и чемоданов, и сумок. Как будто весь город собрался куда-то уехать. Я встаю в длинную очередь за тетенькой с девочкой, красивой, кажется, и за дяденькой с большущим рюкзаком. Иногда меня сзади подпихивают, мол, двигайся, давай, и я попадаю под самый этот рюкзак, и он почти лежит на моей голове. Очередь совсем не двигается, кажется, мы топчемся на месте, а все чего-то бормочут, ругаются и отмахиваются от духоты. Девочка мне уже не нравится: она липкими руками пихает что-то в рот и крутит своей головой с косичками, которые бьют меня по щекам. Девочка поминутно оборачивается ко мне и как-то противно улыбается, а в руке у ней красный петушок на палочке. Эти петушки за пять копеек продают старушки у входа. Чтобы отвлечься, я пытаюсь о чем-то думать, что-нибудь вспоминать. Жалко, что нет со мной папки. Вот если бы он сейчас был со мной, я не стоял бы за этим рюкзаком и противной девочкой.
...
... и тогда папка хватает меня и как-то неимоверно пробирается сквозь плотные спины людей. А когда ему кричат: «Куда прешь! Куда лезешь-то!» - он неопровержимо поднимает меня на руках, как знамя в атаке, и протискивается дальше, ведь до окошечка осталось совсем немного, совсем.., как до вражеской амбразуры, в которую он воткнет меня в качестве веского аргумента, и просто, с улыбкой, скажет: «Нам два билета до Шабалино,» - а потом сакраментально добавит: «К бабушке едем.» А пока в окошечке заминка, папка нежно скажет волшебное слово: «Ну, пожалуйста. И один детский», - преподнеся меня как главное доказательство. А мама в это время будет стоять возле чемодана и огромной сумки, где четко стоят двадцать снарядов для гаубицы, то есть двадцать бутылок жигулевского пива, самого драгоценного груза, предназначенного для дяди Гриши. А на слова мамы: «Да что ты, Сашь, неудобно как-то,» - он бросит армейски короткое: «Отстань!»
...
Оказавшись возле окошечка кассы, я изо всех сил приподнимаюсь и прошу билет на 24-е место, потому что оно в конце автобуса и там можно отодвинуть стекло и высунуть голову, и смотреть как мы едем, и орать песни, но это я сделаю, когда мы выедем из города. А пока я выхожу из душного вокзала, зажимая в руке драгоценный билет. Мой автобус должен быть с табличкой Киров-Нагорск, я внимательно слежу за этим. Дяденька рядом курит, и до меня доносится, и я тоже хочу, но мне нельзя, покурить я смогу только в лесу. Тетеньки держат детишек за руки: «Не балуйтесь, здесь нельзя», но им неинтересно просто стоять, и они все равно балуются: пятнают друг дружку и увертываются. Бабушка с корзинкой разговаривает: «Ути-ути-ути, скоро домой, я вам там домик сделаю». Там у ней под марлей цыплята, наверное. Я пробую угадать какой автобус подойдет к нам, они там все в ряд стоят. Вот один подъезжает, и много людей в него загружается, стало свободнее немного. Еще я угадываю, кто с нами поедет. Бабушка-то точно, слышно по голосу, что она из деревни. Вот еще один задом подползает к нам. Когда он пятится, на боковом стекле я вижу фанерку Киров-Нагорск, и успокаиваюсь - мой. И пассажиры, встрепенувшись, начинают погрузочный ажиотаж. Осталось занять свое место, и все. Толстая тетка-контролер проверяет билеты, перекидывается с водителем парой слов, и мы трогаемся. Прощай... Нет, пока рано еще. По всяким переулкам выезжаем на ул. Воровского, мимо cтеклянного ЦУМа и каменного Кирова с рукой вперед. Здесь мы с папкой на 1-ое Мая ходили... Октябрьский проспект красивый, он у нас единственный потому что. Здесь все дома большие, каменные, а за ними – дома деревянные, с заборами, как в Заеве. Вот туда мы с папкой и направляемся. А мамка с Вовкой остались стоять в очереди, в кафе-мороженое, и папка спросил:
- Муз, сбегаю я тут, водички попью.
- Знаю я твою водичку, смотри, мы не одни дак.
Папка весело ответил:
- Все путем.
Я и напросился с ним, не люблю я эти очереди. И мамке, знаю, спокойнее будет, если он не один. Вот мы и стучим в ворота одного дома:
- Дайте воды стакан.
Не скоро вынесли стакан воды, и папка сразу отвернулся и тихонько вылил воду, и достал из пиджака зеленую бутылку с бурой жидкостью, я-то знаю, что это вино. А на лавочке у дома бабушка сидела в пальто и валенках, с палкой. Она смотрела куда-то вверх и никого не замечала. Папка торжественно сказал:
- Ну, с праздником, мамаша.
Бабушка обрадовалась, зашевелилась:
- Дак с Богом, сынок.
И посмотрела на большую кучу снега, похожую на огромный кусок халвы, и прошамкала:
- Вот и до тепла дожили, слава Богу.
А крики и марши сюда доносились тоже: «Ура-а! Приветствуем славный коллектив кировского шинного завода, ура, товарищи.» Это дядя громко кричит в железную такую вазу, чтобы громчее было, и целый гром голосов разносится повсюду: «У-р-а-а...» Потом опять: «Слава капээсэс! Ур-р-а-а» И я спрашиваю:
- Пап, что такое капээсэс?
- Это партия наша.
- А что такое партия.
- Это когда много людей говорят одно и тоже.
- Как сейчас?
- Да.
И папка уже веселенький такой становится, берет меня за руку:
- Ну, мамуля, живи сто лет, не болей. А Бога твоего нет, - и ставит стакан на лавочку, а мне дает ириску.
- Ну ладно, ладно, - соглашается бабушка, - у вас нет, а у меня есть.
- Да где он есть-то, мамуля, смотри, кругом праздник, Гагарин в космос летал, не видел никакого твоего Бога.
- Здесь он, - положила руку на грудь бабушка.
И я сразу поверил ей. И подумал, что Он у ней там живет, она ведь старенькая уже. Значит, и у папки Он будет там жить, и у меня, видимо, тоже, когда я стареньким буду. Ну, это когда еще будет. Да разве буду я старым! А когда мы приходим к мамке с Вовкой, они уже почти у входа стоят, и мне хочется все рассказать, ну, хотя бы Вовке. Но я молчу.
А вот пошли кирпичные столбы забора, длинного-длинного, на целых две остановки. Это Областная больница, там мамка лежит с ушами, ей даже операцию делали, а мы с папкой к ней ходили. Мама помидоры очень любит, и папка купил ей целую авоську. Мы идем вдоль большого забора, а навстречу тетка в смешном длинном платье и с кульком на руках, это ребенок замотан в какие-то тряпки, понимаю я, а сзади у ней пацаненок черненький прячется, с рукой во рту. Увидев нас, она громко кричит:
- Ой, красивый, давай погадаю, всю правду расскажу. – И широко улыбается. У ней цветастый платок на голове и серьги большие в ушах болтаются.
Папка приостанавливается, и я тоже.
- Позолоти ручку, дорогой, будешь ты счастливый и дети твои. – И подступает вплотную, а пацаненок мне кулак из-за ее спины показывает. И меня это рассмешило немного.
- Вот и сынок твой, вижу, добрый мальчик. – Она наклонилась ко мне и оскалилась золотыми зубами, и мне стало жутко.
- Руку давай, знаю что сказать тебе.
Папка послушно достал зелененькую денежку с Москвой на картинке, как в Новый год по телевизору, и тетка быстро спрятала ее в одежду.
- Будешь ты... бедовенький… дорога тебе предстоит, милый, далекая к даме бубновой, ой, красавец ждет тебя эта дама, заберет она тебя к себе навсегда, а дама червей будет плакать и будет искать тебя.
И папка вытаскивает еще красненькую с Лениным. А я знаю, что это большая бумажка, и говорю: «Пап, пойдем, а...»
- Счас пойдем, счас, подожди... – И смотрит на эту хитрую тетку, и слушает ее, а я чувствую, что она обманывает его, папку моего, я ведь помню, что мама говорила: «Сашь, ты доверчивый такой, дак, тебя каждая дура может охмурить.» И вот сейчас она его охмуряет, я же вижу.
- Ну, угости деток моих, касатик, вон у тебя сетка полная.
Папка сразу раскрыл сетку, и она стала забирать помидоры и пихать их повсюду: и в тряпки, и в кулек с ребенком, пацаненку дала тоже.
- Ну, дорогой, деткам моим дай еще рублик, а твоим детям люди всю жизнь давать будут.
Папка опять полез рукой в карман и опять вынул бумажку. Потом опять полез и опять вынул...
Я никогда его таким не видел, с какой-то глупой и беспомощной улыбкой, и потому говорю:
- Пап, пойдем, ну, пап, пойдем, - а он как будто и не слышал меня, и опять давал этой непонятной тетке деньги, и наконец сказал:
- Все, больше нет. – И опять виновато улыбнулся, после чего мне стало жалко его и противно.
- Иди-иди, червовая ждет тебя... а потом и трефовая заберет тебя... Иди, милый... – И стала махать на папку рукой, как будто он заразный какой.
Я, конечно, многое не понял, а помидоров было жалко, мы же их мамке несли. Там немного осталось. Искали долго в какой дом к мамке идти, их тут много, папка тетенек больничных спрашивал, улыбался. Помидоры давал, но никто их не взял, а все говорили: «Какая фамилия, с чем лежит, вот в этот корпус идите.»
И мы пришли. Мамка сначала испугалась, потом обрадовалась, что мы пришли, а потом заплакала.
- Ну, чо ты, Муз, вечно ты вот так дак, ну пришли. Чо ревишь-то, пришли же.
- Есть, наверное, хочешь, Васенька, - говорит мама и достает из тумбочки тарелку с котлетой и пюре. И я сразу захотел есть. И мамка стала меня кормить на тумбочке, а тетеньки в халатах тоже плакали, погладили меня по волосам: «Ой, бедненький,» – и ушли.
А папка психанул: «Чо я их, не кормил, что ли», - и выбежал курить. Он всегда курит, когда психует.
…
Поворачиваем на ул. Ленина, она прорезает весь город, старый город. Тут серый квадрат филармонии стоит, страшный какой-то, как тюрьма. А дальше вот церква старинная, разноцветная, как торт из сказки про Варвару красу, когда толстяк его руками ест, громя купола и башенки. Мы один раз были в этой церкви, там полно народу было и свечек много-много и все они горели тоненько, и вкусно пахло от них. А смешной и строгий поп запел низким голосом и все люди стали петь тоже, и во мне тогда, помню, все гудело, а папка даже заплакал тихонечко, а мамка сказала, что это в нем вино плачет. (продолжить описание службы)
А вот красный кирпичный дом двухэтажный, здесь вино продается, так и написано: ВИНО. Мы с папкой здесь проходили когда, он сказал:
- Погоди, Вась, я счас, мне надо. Стой здесь и жди.
И пробрался в дверь, а там полно дядек, и все кричали и ругались, а другие обнимались. Там тетки тоже были, очень противные, пьяные потому что, с тонкими ногами. Они визгливо спорили с мужиками и широко махали руками, и у них были фингалы под глазом, как у пацанов. Недолго я стоял так, людей разглядывая. И машины проезжали мимо, и троллейбусы. А папка уже вылез из двери, обнимаясь с чужим дяденькой, который жаловался и плакал:
- Она меня, понимаешь, Сашь, унизила этим… я все для нее… Она, сука…
И папка его успокаивал:
- Да знаю я, Лень, чо ты мне рассказываешь, их в руках надо держать, они только силу уважают. И ласку тоже надо применять, да-а, а ты как думал, Леня, иначе никак. Любить надо, Леня, любить.
- Уважаю тебя, Сашь, ты мужик… - и стиснул кулак.
И дядя Леня стал сильно обнимать папку и опять заплакал:
- Я за тебя, Сашь… я хоть кому голову оторву.
- Ну-ну, Леня. Давай дак не раскисай, Лень.
- Ты правильно все говоришь, Сашь, я понимаю.
И папка мне тогда показался умным таким.
А дяденька опирался на папку и говорил опять:
- До чего ты мужик хороший, Сашь, я таких, Сашь, редко когда встречаю.
- Все путем, Леня.
- Я таких людей, Саша, знаешь как уважаю. Вот ты понял меня, и я тебя уже люблю… ты меня уважаешь? Ведь ты не просто понял меня, ты выслушал меня, внимательно выслушал. Ты понимаешь, Сашь? А это што – твой? – вдруг остановился он блуждающим взглядом на мне.
- Да, мой. Василий, - и притянул меня к себе, и мне даже стало как-то неловко.
А дядя Леня тоже хотел меня потрогать, но папка сказал строго:
- Ну, все, мы пойдем.
- Саша… - поднял руку Леня – дай пять, - и протянул свою руку.
- Давай, Леня, все путем.
И мы идем, и я спокоен, что я держу его за руку.
- А кто это, пап? – спрашиваю я (на всякий случай) осторожно.
- Так, хороший мужик. Только больно слабохарактерный.
И я думаю, что папка-то мой сильнохарактерный, точно.
…
От Центральной гостиницы мы спускаемся под гору и поворачиваем к Вятке, и въезжаем на мост, он длинный: река-то широкая у нас. Я смотрю на высокий берег и вижу древний кремль, совсем-совсем давно, еще в старые времена, когда Вятка была самостоятельным государством. Толстые деревянные стены из бревен и мощные башни, чтобы враг не прошел, когда еще на мечах рубились, в железных доспехах, я в кино про Александра Невского видел, когда русские воины побили псов-рыцарей, хотя те и были в латы закованы, даже кони. Под мостом Вятка медленно течет, серая вода поблескивает, как асфальт после дождя. А за мостом внизу домики стоят игрушечные, это Дымка, где лепят дымковскую игрушку. И Заречный парк, где мы зиму провожаем, и все люди добрые и веселые; а мамка с папкой нам всякие сладости покупают: и блины горячие с маслом – пар идет, и взвар с медом, и пряники. И на санях катались, лошадки гремели сбруей и пар от них шел, и пахучие калабашки из-под хвоста падали, и папка хохотал как сумасшедший, да и мамка тоже, а мы с Вовкой держались за , чтобы не упасть в снег. Гармошки играли-рыдали со всех сторон и все пели и веселились. А потом папка залез на столб и снял оттуда хромовые сапоги, и показал нам, и всем тоже.
И прощай, Киров.
И сосновый бор показался. И даже, кажется, кроны могучие под ветром шатаются.
И мы едем.
Старушка с цыплятами склонилась к корзинке, обхватив ее обеими руками, и так и спит. А дяденька в шляпе спрятался в газету, тоже уснул. Я смотрю иногда на девушку с длинной косой, она книгу читает, и она мне нравится, хоть она и взрослая. Парень, тоже большой, пытался с ней разговаривать, а теперь крутит транзистор и ловит волну. Как-то все затихло в автобусе, и он мерно покачивается, будто плывет. И справа и слева уже бегут домишки навстречу, некоторые двухэтажные, с кирпичным низом. Стадо коров медленно вышагивает, обмахиваясь хвостами, и беззаботный пастух в длинном плаще машет нам фуражкой.
И выплывает белая колокольня, высо-окая, до неба. Она главенствует над пространством, оглашая округу о существовании небесной жизни. И звон необычайный разносится по всей земле. Я устремляюсь взглядом на верхний ярус, где тоненький черный монах раскачивается, как пьяный, держась за веревку, и небесный гул возносит меня к тому монаху, и я хватаюсь за толстый канат, всем существом разумея потребность этого действа. Монах сосредоточенно улыбается и его движения становятся плавными, как у хорошего танцора. Также я держался за толстую веревку на физкультуре и также раскачивался, привлекая внимание девчонок и особенно Светки… Но не было при этом волшебного гула, а только озорство и смех. Здесь же огромный гудящий купол вбирает меня целиком, как обволакивающая тяжелая вода, когда бухаешься в пруд. И все во мне гудело, и я сам гудел, как отлетающий с цветка серьезный шмель, жук.
Это село Макарье. И церковь. Здесь странные люди чинно стоят, большинство бабушки в платках. И разные дедушки-дядьки, наклонив головы и сосредоточенно рассматривая что-то под ногами. А дети на руках удивленно осматривают всех и не понимают, почему взрослые так несвойственно себя ведут: кланяются и молчат. И старушки в темных платках иногда вытирают глаза и губы. И выходит толстый и бородатый поп, как на картинках про старую жизнь, и машет большим крестом в разные стороны. Автобусы перегородили дорогу, и мы не можем ехать, а только смотреть… на чугунную ограду, на красные гробы, на кирпичные столбы и железную дверь, куда утекают люди и гробы, и там исчезают. Здесь и мой папка… где-то…
А вот вечером я внимательно собираю рюкзак. Потому что завтра я еду в деревню. Фонарик, железная коробочка со стеклянным глазом, перочинный ножик, рубашка, штаны, книга «Витя Малеев в школе и дома». Гостинцы дедушке я утром уложу. А сейчас спать. Спать я укладываюсь рано, чтобы быстро уснуть, и чтобы завтра быстрей наступило. А уснуть-то никак не получается. Я верчусь туда-сюда, прогоняю мысли… приберегаю мысли о завтрашней поездке, а потом, все-таки, затихаю, вроде… а мамка меня за плечо трогает: «Вась, вставай, Вась, ехать пора, опоздаем дак.» Я нехотя сползаю с кровати, натягиваю штаны. А папка уже мечется по комнате: «Ну, Муза, ну давай, чо ты там шаперишься.» Он уже, оказывается, три раза покурил в форточку, а теперь не знает что делать. Мама, правда, там что-то копошится, перекладывает из сумки в рюкзак что-то, она всегда тщательно все делает. И меня отправляют на улицу, что б я не мешался (не путался) под ногами. Выйдя во двор, я замечаю, что уже давно лето гудит: птицы кричат на все голоса, шмель пролетел жужжащий, большой, и листья на березе покачиваются. Пацанов никаких нет, да мне сейчас и не до них, я должен ждать. Папка выскакивает заполошенный, хватает меня за руку: «Пошли. Пусть эта шаперя дома остается.» Я подчиняюсь, но все же оглядываюсь: мамка должна вот-вот появиться, не можем же мы без нее уехать. Проходим мимо кочегарки, где высоченная труба, на которую мы с пацанами лазим, доказывая друг другу свою смелость. Вот детсад уже проходим, где мы всегда курим на веранде, прячась от всех, пока нас не выгонит сторож. А мамка только-только появилась, и я начинаю умышленно плестись, а отец тянет меня за руку, чуть не отрывая ее совсем: злость его, видимо, еще не кончилась. Тогда я начинаю скулить: «Па-ап, там же мамка… идет вон за нами, ну, пап.» «Ну, и иди к ней,» - ревниво бросая мою руку, отец вырывается вперед. Но потом все же замедляет шаг. Мамка догоняет нас, точнее, мы даем ей возможность нас догнать, и с виноватым видом пристраивается: «Ну что ты, Саш, вечно психуешь, надо же было все уложить как следует, сам накидал там всего.» И мне становится хорошо: помирились, вроде, я не люблю когда они ссорятся.
До вокзала мы доезжаем на троллейбусе, который проносится мимо деревянных домишек: там все остановки пустые. Папка уже забрал у нас все сумки и чемоданы, и мы подходим к величественному зданию вокзала, по бокам которого высятся каменные флаги и бюсты наших главных вождей: Ленина, с головой без волос, похожего на моего дедушку, и строгого грузина с большими усами. Так мне папка сказал, когда я спросил кто это такие. Только одно я не понимал: почему вожди без перьев на головах и почему у них нет в руках топориков. Я видел вождей в кино, они там все с топориками, и на лицах у них красивые узоры нарисованы. А когда я поделился своими соображениями с папкой, он резко ответил: «У них свои вожди, а у нас свои.» У кого «у них» я уточнять не стал.
В огромном высоком зале множество людей, как на демонстрации. Только здесь все были в какой-то невообразимой толчее, суетливой и сердитой, с чемоданами, сумками, а на 1-ое мая все в стройных шеренгах, как в школе на линейке, радостные и орущие: «Да здравствует..!Ур-ра-а.» Папка сказал нам серьезно и строго: «Стойте тут», а сам кинулся на людей, стоящих возле полукруглого окошечка «КАССА», кого-то обнимая, кому-то что-то объясняя, махая руками и показывая на нас. И потом исчез в этих людях. Мамка смотрела на наши сумки и рюкзаки, потому что папка так сказал, а я искал его, маленького, в этих плащах-пиджаках, но пока не находил. Там, главное, должна виднеться его фуражка в клетку, но не как у Олега Попова по телевизору, а поменьше и поскромнее. Но вот папка как-то выныривает из всех людей, высоко подняв руку, в которой я замечаю коричневые картонки, похожие на доминушки. Он торжествующе подходит к нам, уставшим и присмиревшим, и возглашает: «Достал! Поехали». Мы, счастливые, выходим через массивные двери, с толстыми, как топорище, круглыми поручнями. Здесь стоят длинные железные бараки и люди в них забираются, и там исчезают. И другие люди тоже забираются по лестнице, передавая друг другу чемоданы, и я думаю: вот и мы тоже туда залезем, и я буду ехать и смотреть в окно, а красивый и страшный вокзал останется здесь. Но папка хватает меня за руку и тащит к будке стеклянной: «Бери что хочешь». Я пытаюсь разглядеть что там можно взять: книжки, альбомы, значки, ножички, блестящие штучки какие-то, снизу мне многое не видно, успеваю заметить еще раскраску, и говорю: «Вот эту...» - и указываю на цветную тетрадочку. Отец бросает: «Бери», - и я срочно беру, пока он не передумал. Папка торопливо запихивает ворох газет, пихает их в пиджак, ищет рукой мою ладошку и отрывает меня от волшебной будки, тащит опять, а я еще не все там успел рассмотреть. Мы идем вдоль домиков с окошками и папка почти кричит: «Наш! Вот наш вагон». Он сначала подталкивает мамку, подает ей наши сумки и рюкзаки, резко подхватывает меня и забрасывает в железный дом. Здесь тесно и узко, и люди толкаются. Папка подталкивает меня на округлое деревянное сиденье, похожее на скамейку в парке, а мамка уже здесь принимает меня, усаживает, и папка выдыхает: «Ну, слава Богу. Поехали». И вдруг все вздрагивает, страшно гремя, и вокзал потихонечку поплыл. А вот и моя стеклянная будка, где я не успел рассмотреть столько интересных вещей. Но зато у меня есть раскраска. И я ее достаю. Мамка дает мне конфету, на ней корова нарисована, это моя любимая конфета, мамка это знает. «Гостинцы... бабушке... родне... пусть ребенок поест – не убудет», - слышу я и, кажется, засыпаю. Да нет, надо же смотреть в окно, ведь мы же едем, надо все увидеть: кирпичные длинные дома, елки, лес, небо, пруд, в воде я, плыву, так легко, даже не делаю ничего руками, и поднялся над прудом, там сосны большие растут, а я уже выше их, и не боюсь упасть, какая-то сила несет меня и опускает, и подымает опять вверх.
...
Горбатый мужик висит передо мной. Страшный. Вон еще один висит рядом, и еще. Они висят спиной ко мне, лиц я не вижу, только выпяченные горбы, и не шевелятся. Трогаю что-нибудь руками и нащупываю одеяло, значит, можно укрыться и спрятаться. Но если я под одеялом, значит, я в своей постели. Наконец я догадываюсь, что страшные горбуны это одежда, она висит на стенке, там вешалка. Я приглядываюсь: папкино пальто с коричневым воротником, фуфайка рабочая, мамкино пальто, тоже темное и с меховым воротником, в который я всегда утыкаюсь, когда мама приходит с работы, и от нее пахнет улицей; Вовкино пальто, и мое тоже где-то висит. Эти польта всегда пугают меня, когда свет выключают и надо засыпать. Поэтому я жду, когда папка встанет покурить в форточку, и чиркнет спичкой, и осветит весь дом факелом. И тогда не страшно. Но длится это несколько секунд. Огонь потухает, доносится запах дыма папкиного, и я могу подышать тоже, покурить вместе с ним. Я проснулся. Это висит одежда. Думаю: что-то важное сегодня должно быть, что-то особенное должно произойти, предчувствие счастья какого-то. Заево! вот что. Я сегодня поеду в Заево. Отбрасываю одеяло, быстро одеваюсь. Рюкзак. Главное, проверить рюкзак, все ли там на месте. Фонарик, ножик, два крючка, леска, намотанная на картонку, поплавок, пластмассовый, красно-белый (таких в деревне ни у кого нет, потому что они делают сами из пенопласта или из пробки от вина). Все это важные вещи. Но главное – гостинцы дедушке. Колбаса краковская, два кольца, сыр российский, полкруга – половинка толстой луны, рыба копченая, пахучая, холодного копчения и горячего копчения (дед ее очень любит) - пять штук, две банки сгущенного молока (мамка где-то достала, и я сохранил), кусок халвы - большой серый камень, две пачки индийского чая, со слоном на картинке. Кажется, все. Надо присесть на дорожку, так мамка говорит, и выходить. На улице лето. Трава новенькая, нежная, но разве это трава. Вот в Заеве... Я торжественно иду на остановку троллейбуса. Надо как-то все запомнить, ведь не увижу я этого - целых три месяца. Вот наша городская деревенька, затесавшаяся среди пятиэтажек. Здесь деревянные тротуары, как в Заеве, они всегда скрипят по-разному. А зимой с крыш домов выходит пахучий дым. В дальнем доме живет баба Яга, мы ее боимся, если она посмотрит на кого. Всегда что-то бурчит при этом: нам кажется, что она колдует. Во втором доме сидит за окном старушка; она делает знак правой рукой: сверху-вниз, справа-налево, и улыбается по-доброму. Мы думаем, что это что-то хорошее. А дедушка сидит на лавочке, и во рту у него длиннющая самокрутка из газеты. А вот в этом доме уже никто не живет, но стекла еще не выбиты и яблоня осталась, и мы там воруем яблоки. А здесь матерятся два здоровенных мужика. Они во дворе пилят какие-то доски и всегда гоняют нас. У них скворечников больше всех на деревне, а на сосне за огородом живет шустрая белка. Мы с пацанами ходим смотреть на нее и иногда кормим. Только она ждет на сосне, когда мы отойдем. Потом спускается вниз головой, растопырив лапки. И прохожу по заросшему парку, больше похожего на лес. Здесь мы жгем костер и печем картошку, ну, и курим, конечно. А вот к-тр «Восток», куда мы прорываемся на запрещенные фильмы до 16-ти. И здесь остановка. Троллейбус везет меня через весь город, и я как бы прощаюсь с ним, и даже жалею его: вот ты тут остаешься, будешь шуметь и дымить, а я вот еду в деревню, в такое место, где... все по-другому. Нет там троллейбусов-проводов, кинотеатров и уличных фонарей по вечерам. Там деревянные избы, и елки, и пруд. Там есть коровы и лошади. Там дедушка и кот Васька. Вечером там красное солнце над лесом. А ночью луна и яркие звезды. И я их теперь всех жалею, всех встречных людей: они торопятся вечно, пыхтят, читают газеты и ничего не знают про Заево. На вокзале много-много людей, и чемоданов, и сумок. Как будто весь город собрался куда-то уехать. Я встаю в длинную очередь за тетенькой с девочкой, красивой, кажется, и за дяденькой с большущим рюкзаком. Иногда меня сзади подпихивают, мол, двигайся, давай, и я попадаю под самый этот рюкзак, и он почти лежит на моей голове. Очередь совсем не двигается, кажется, мы топчемся на месте, а все чего-то бормочут, ругаются и отмахиваются от духоты. Девочка мне уже не нравится: она липкими руками пихает что-то в рот и крутит своей головой с косичками, которые бьют меня по щекам. Девочка поминутно оборачивается ко мне и как-то противно улыбается, а в руке у ней красный петушок на палочке. Эти петушки за пять копеек продают старушки у входа. Чтобы отвлечься, я пытаюсь о чем-то думать, что-нибудь вспоминать. Жалко, что нет со мной папки. Вот если бы он сейчас был со мной, я не стоял бы за этим рюкзаком и противной девочкой.
...
... и тогда папка хватает меня и как-то неимоверно пробирается сквозь плотные спины людей. А когда ему кричат: «Куда прешь! Куда лезешь-то!» - он неопровержимо поднимает меня на руках, как знамя в атаке, и протискивается дальше, ведь до окошечка осталось совсем немного, совсем.., как до вражеской амбразуры, в которую он воткнет меня в качестве веского аргумента, и просто, с улыбкой, скажет: «Нам два билета до Шабалино,» - а потом сакраментально добавит: «К бабушке едем.» А пока в окошечке заминка, папка нежно скажет волшебное слово: «Ну, пожалуйста. И один детский», - преподнеся меня как главное доказательство. А мама в это время будет стоять возле чемодана и огромной сумки, где четко стоят двадцать снарядов для гаубицы, то есть двадцать бутылок жигулевского пива, самого драгоценного груза, предназначенного для дяди Гриши. А на слова мамы: «Да что ты, Сашь, неудобно как-то,» - он бросит армейски короткое: «Отстань!»
...
Оказавшись возле окошечка кассы, я изо всех сил приподнимаюсь и прошу билет на 24-е место, потому что оно в конце автобуса и там можно отодвинуть стекло и высунуть голову, и смотреть как мы едем, и орать песни, но это я сделаю, когда мы выедем из города. А пока я выхожу из душного вокзала, зажимая в руке драгоценный билет. Мой автобус должен быть с табличкой Киров-Нагорск, я внимательно слежу за этим. Дяденька рядом курит, и до меня доносится, и я тоже хочу, но мне нельзя, покурить я смогу только в лесу. Тетеньки держат детишек за руки: «Не балуйтесь, здесь нельзя», но им неинтересно просто стоять, и они все равно балуются: пятнают друг дружку и увертываются. Бабушка с корзинкой разговаривает: «Ути-ути-ути, скоро домой, я вам там домик сделаю». Там у ней под марлей цыплята, наверное. Я пробую угадать какой автобус подойдет к нам, они там все в ряд стоят. Вот один подъезжает, и много людей в него загружается, стало свободнее немного. Еще я угадываю, кто с нами поедет. Бабушка-то точно, слышно по голосу, что она из деревни. Вот еще один задом подползает к нам. Когда он пятится, на боковом стекле я вижу фанерку Киров-Нагорск, и успокаиваюсь - мой. И пассажиры, встрепенувшись, начинают погрузочный ажиотаж. Осталось занять свое место, и все. Толстая тетка-контролер проверяет билеты, перекидывается с водителем парой слов, и мы трогаемся. Прощай... Нет, пока рано еще. По всяким переулкам выезжаем на ул. Воровского, мимо cтеклянного ЦУМа и каменного Кирова с рукой вперед. Здесь мы с папкой на 1-ое Мая ходили... Октябрьский проспект красивый, он у нас единственный потому что. Здесь все дома большие, каменные, а за ними – дома деревянные, с заборами, как в Заеве. Вот туда мы с папкой и направляемся. А мамка с Вовкой остались стоять в очереди, в кафе-мороженое, и папка спросил:
- Муз, сбегаю я тут, водички попью.
- Знаю я твою водичку, смотри, мы не одни дак.
Папка весело ответил:
- Все путем.
Я и напросился с ним, не люблю я эти очереди. И мамке, знаю, спокойнее будет, если он не один. Вот мы и стучим в ворота одного дома:
- Дайте воды стакан.
Не скоро вынесли стакан воды, и папка сразу отвернулся и тихонько вылил воду, и достал из пиджака зеленую бутылку с бурой жидкостью, я-то знаю, что это вино. А на лавочке у дома бабушка сидела в пальто и валенках, с палкой. Она смотрела куда-то вверх и никого не замечала. Папка торжественно сказал:
- Ну, с праздником, мамаша.
Бабушка обрадовалась, зашевелилась:
- Дак с Богом, сынок.
И посмотрела на большую кучу снега, похожую на огромный кусок халвы, и прошамкала:
- Вот и до тепла дожили, слава Богу.
А крики и марши сюда доносились тоже: «Ура-а! Приветствуем славный коллектив кировского шинного завода, ура, товарищи.» Это дядя громко кричит в железную такую вазу, чтобы громчее было, и целый гром голосов разносится повсюду: «У-р-а-а...» Потом опять: «Слава капээсэс! Ур-р-а-а» И я спрашиваю:
- Пап, что такое капээсэс?
- Это партия наша.
- А что такое партия.
- Это когда много людей говорят одно и тоже.
- Как сейчас?
- Да.
И папка уже веселенький такой становится, берет меня за руку:
- Ну, мамуля, живи сто лет, не болей. А Бога твоего нет, - и ставит стакан на лавочку, а мне дает ириску.
- Ну ладно, ладно, - соглашается бабушка, - у вас нет, а у меня есть.
- Да где он есть-то, мамуля, смотри, кругом праздник, Гагарин в космос летал, не видел никакого твоего Бога.
- Здесь он, - положила руку на грудь бабушка.
И я сразу поверил ей. И подумал, что Он у ней там живет, она ведь старенькая уже. Значит, и у папки Он будет там жить, и у меня, видимо, тоже, когда я стареньким буду. Ну, это когда еще будет. Да разве буду я старым! А когда мы приходим к мамке с Вовкой, они уже почти у входа стоят, и мне хочется все рассказать, ну, хотя бы Вовке. Но я молчу.
А вот пошли кирпичные столбы забора, длинного-длинного, на целых две остановки. Это Областная больница, там мамка лежит с ушами, ей даже операцию делали, а мы с папкой к ней ходили. Мама помидоры очень любит, и папка купил ей целую авоську. Мы идем вдоль большого забора, а навстречу тетка в смешном длинном платье и с кульком на руках, это ребенок замотан в какие-то тряпки, понимаю я, а сзади у ней пацаненок черненький прячется, с рукой во рту. Увидев нас, она громко кричит:
- Ой, красивый, давай погадаю, всю правду расскажу. – И широко улыбается. У ней цветастый платок на голове и серьги большие в ушах болтаются.
Папка приостанавливается, и я тоже.
- Позолоти ручку, дорогой, будешь ты счастливый и дети твои. – И подступает вплотную, а пацаненок мне кулак из-за ее спины показывает. И меня это рассмешило немного.
- Вот и сынок твой, вижу, добрый мальчик. – Она наклонилась ко мне и оскалилась золотыми зубами, и мне стало жутко.
- Руку давай, знаю что сказать тебе.
Папка послушно достал зелененькую денежку с Москвой на картинке, как в Новый год по телевизору, и тетка быстро спрятала ее в одежду.
- Будешь ты... бедовенький… дорога тебе предстоит, милый, далекая к даме бубновой, ой, красавец ждет тебя эта дама, заберет она тебя к себе навсегда, а дама червей будет плакать и будет искать тебя.
И папка вытаскивает еще красненькую с Лениным. А я знаю, что это большая бумажка, и говорю: «Пап, пойдем, а...»
- Счас пойдем, счас, подожди... – И смотрит на эту хитрую тетку, и слушает ее, а я чувствую, что она обманывает его, папку моего, я ведь помню, что мама говорила: «Сашь, ты доверчивый такой, дак, тебя каждая дура может охмурить.» И вот сейчас она его охмуряет, я же вижу.
- Ну, угости деток моих, касатик, вон у тебя сетка полная.
Папка сразу раскрыл сетку, и она стала забирать помидоры и пихать их повсюду: и в тряпки, и в кулек с ребенком, пацаненку дала тоже.
- Ну, дорогой, деткам моим дай еще рублик, а твоим детям люди всю жизнь давать будут.
Папка опять полез рукой в карман и опять вынул бумажку. Потом опять полез и опять вынул...
Я никогда его таким не видел, с какой-то глупой и беспомощной улыбкой, и потому говорю:
- Пап, пойдем, ну, пап, пойдем, - а он как будто и не слышал меня, и опять давал этой непонятной тетке деньги, и наконец сказал:
- Все, больше нет. – И опять виновато улыбнулся, после чего мне стало жалко его и противно.
- Иди-иди, червовая ждет тебя... а потом и трефовая заберет тебя... Иди, милый... – И стала махать на папку рукой, как будто он заразный какой.
Я, конечно, многое не понял, а помидоров было жалко, мы же их мамке несли. Там немного осталось. Искали долго в какой дом к мамке идти, их тут много, папка тетенек больничных спрашивал, улыбался. Помидоры давал, но никто их не взял, а все говорили: «Какая фамилия, с чем лежит, вот в этот корпус идите.»
И мы пришли. Мамка сначала испугалась, потом обрадовалась, что мы пришли, а потом заплакала.
- Ну, чо ты, Муз, вечно ты вот так дак, ну пришли. Чо ревишь-то, пришли же.
- Есть, наверное, хочешь, Васенька, - говорит мама и достает из тумбочки тарелку с котлетой и пюре. И я сразу захотел есть. И мамка стала меня кормить на тумбочке, а тетеньки в халатах тоже плакали, погладили меня по волосам: «Ой, бедненький,» – и ушли.
А папка психанул: «Чо я их, не кормил, что ли», - и выбежал курить. Он всегда курит, когда психует.
…
Поворачиваем на ул. Ленина, она прорезает весь город, старый город. Тут серый квадрат филармонии стоит, страшный какой-то, как тюрьма. А дальше вот церква старинная, разноцветная, как торт из сказки про Варвару красу, когда толстяк его руками ест, громя купола и башенки. Мы один раз были в этой церкви, там полно народу было и свечек много-много и все они горели тоненько, и вкусно пахло от них. А смешной и строгий поп запел низким голосом и все люди стали петь тоже, и во мне тогда, помню, все гудело, а папка даже заплакал тихонечко, а мамка сказала, что это в нем вино плачет. (продолжить описание службы)
А вот красный кирпичный дом двухэтажный, здесь вино продается, так и написано: ВИНО. Мы с папкой здесь проходили когда, он сказал:
- Погоди, Вась, я счас, мне надо. Стой здесь и жди.
И пробрался в дверь, а там полно дядек, и все кричали и ругались, а другие обнимались. Там тетки тоже были, очень противные, пьяные потому что, с тонкими ногами. Они визгливо спорили с мужиками и широко махали руками, и у них были фингалы под глазом, как у пацанов. Недолго я стоял так, людей разглядывая. И машины проезжали мимо, и троллейбусы. А папка уже вылез из двери, обнимаясь с чужим дяденькой, который жаловался и плакал:
- Она меня, понимаешь, Сашь, унизила этим… я все для нее… Она, сука…
И папка его успокаивал:
- Да знаю я, Лень, чо ты мне рассказываешь, их в руках надо держать, они только силу уважают. И ласку тоже надо применять, да-а, а ты как думал, Леня, иначе никак. Любить надо, Леня, любить.
- Уважаю тебя, Сашь, ты мужик… - и стиснул кулак.
И дядя Леня стал сильно обнимать папку и опять заплакал:
- Я за тебя, Сашь… я хоть кому голову оторву.
- Ну-ну, Леня. Давай дак не раскисай, Лень.
- Ты правильно все говоришь, Сашь, я понимаю.
И папка мне тогда показался умным таким.
А дяденька опирался на папку и говорил опять:
- До чего ты мужик хороший, Сашь, я таких, Сашь, редко когда встречаю.
- Все путем, Леня.
- Я таких людей, Саша, знаешь как уважаю. Вот ты понял меня, и я тебя уже люблю… ты меня уважаешь? Ведь ты не просто понял меня, ты выслушал меня, внимательно выслушал. Ты понимаешь, Сашь? А это што – твой? – вдруг остановился он блуждающим взглядом на мне.
- Да, мой. Василий, - и притянул меня к себе, и мне даже стало как-то неловко.
А дядя Леня тоже хотел меня потрогать, но папка сказал строго:
- Ну, все, мы пойдем.
- Саша… - поднял руку Леня – дай пять, - и протянул свою руку.
- Давай, Леня, все путем.
И мы идем, и я спокоен, что я держу его за руку.
- А кто это, пап? – спрашиваю я (на всякий случай) осторожно.
- Так, хороший мужик. Только больно слабохарактерный.
И я думаю, что папка-то мой сильнохарактерный, точно.
…
От Центральной гостиницы мы спускаемся под гору и поворачиваем к Вятке, и въезжаем на мост, он длинный: река-то широкая у нас. Я смотрю на высокий берег и вижу древний кремль, совсем-совсем давно, еще в старые времена, когда Вятка была самостоятельным государством. Толстые деревянные стены из бревен и мощные башни, чтобы враг не прошел, когда еще на мечах рубились, в железных доспехах, я в кино про Александра Невского видел, когда русские воины побили псов-рыцарей, хотя те и были в латы закованы, даже кони. Под мостом Вятка медленно течет, серая вода поблескивает, как асфальт после дождя. А за мостом внизу домики стоят игрушечные, это Дымка, где лепят дымковскую игрушку. И Заречный парк, где мы зиму провожаем, и все люди добрые и веселые; а мамка с папкой нам всякие сладости покупают: и блины горячие с маслом – пар идет, и взвар с медом, и пряники. И на санях катались, лошадки гремели сбруей и пар от них шел, и пахучие калабашки из-под хвоста падали, и папка хохотал как сумасшедший, да и мамка тоже, а мы с Вовкой держались за , чтобы не упасть в снег. Гармошки играли-рыдали со всех сторон и все пели и веселились. А потом папка залез на столб и снял оттуда хромовые сапоги, и показал нам, и всем тоже.
И прощай, Киров.
И сосновый бор показался. И даже, кажется, кроны могучие под ветром шатаются.
И мы едем.
Старушка с цыплятами склонилась к корзинке, обхватив ее обеими руками, и так и спит. А дяденька в шляпе спрятался в газету, тоже уснул. Я смотрю иногда на девушку с длинной косой, она книгу читает, и она мне нравится, хоть она и взрослая. Парень, тоже большой, пытался с ней разговаривать, а теперь крутит транзистор и ловит волну. Как-то все затихло в автобусе, и он мерно покачивается, будто плывет. И справа и слева уже бегут домишки навстречу, некоторые двухэтажные, с кирпичным низом. Стадо коров медленно вышагивает, обмахиваясь хвостами, и беззаботный пастух в длинном плаще машет нам фуражкой.
И выплывает белая колокольня, высо-окая, до неба. Она главенствует над пространством, оглашая округу о существовании небесной жизни. И звон необычайный разносится по всей земле. Я устремляюсь взглядом на верхний ярус, где тоненький черный монах раскачивается, как пьяный, держась за веревку, и небесный гул возносит меня к тому монаху, и я хватаюсь за толстый канат, всем существом разумея потребность этого действа. Монах сосредоточенно улыбается и его движения становятся плавными, как у хорошего танцора. Также я держался за толстую веревку на физкультуре и также раскачивался, привлекая внимание девчонок и особенно Светки… Но не было при этом волшебного гула, а только озорство и смех. Здесь же огромный гудящий купол вбирает меня целиком, как обволакивающая тяжелая вода, когда бухаешься в пруд. И все во мне гудело, и я сам гудел, как отлетающий с цветка серьезный шмель, жук.
Это село Макарье. И церковь. Здесь странные люди чинно стоят, большинство бабушки в платках. И разные дедушки-дядьки, наклонив головы и сосредоточенно рассматривая что-то под ногами. А дети на руках удивленно осматривают всех и не понимают, почему взрослые так несвойственно себя ведут: кланяются и молчат. И старушки в темных платках иногда вытирают глаза и губы. И выходит толстый и бородатый поп, как на картинках про старую жизнь, и машет большим крестом в разные стороны. Автобусы перегородили дорогу, и мы не можем ехать, а только смотреть… на чугунную ограду, на красные гробы, на кирпичные столбы и железную дверь, куда утекают люди и гробы, и там исчезают. Здесь и мой папка… где-то…